«Каторга и ссылка» №1 (22), 1926
I.
Прощание.
Движение, волнение, тихий шопот и громкие разговоры. Делаются последние приготовления и отдаются последние распоряжения тем, которые нас скоро покинут, может быть, навсегда...
Добрая духоборка, пришедшая сюда из жаркого Кавказа со своим мужем, отказавшимся служить в армии из религиозных побуждений, сильно привязалась к своим «хозяевам»-политикам, которые жили в этом доме, ныне превращающемся в укрепленный форт. С утра здесь царил какой-то особый под'ем, приходили все новые люди, кипятились, спорили, к чему-то готовились. Но наша духоборка не смущалась и даже не особенно удивлялась: она уже привыкла к тому, чтобы этот дом четырех политических временно превращался не то в товарищескую гостиницу, не то в клуб.
Она старательно с признательной улыбкой подбрасывает в самовар углей, уносит и снова приносит его, чтобы отогреть приходящих с морозу товарищей. И вдруг — к ней подходят и говорят, что ей надо отсюда уйти. Она как-то сразу связывает это странное заявление с тем, что вот с утра втаскивали какие-то доски, проволоку, гвозди, что-то где-то вбивали. Она почуяла что-то недоброе и смущенно удаляется.
А в разных комнатах и углах дома происходит торопливое прощание — с мужем, с другом, с близким товарищем. Пожимают руки, целуются, долго и отрывисто смотрят — в последний раз — и уходят. Забирают письма, написанные на всякий случай, к старой матери, к близкому приятелю. Стараются вспомнить, все ли сказано, не забыли ли чего, сообщили ли адрес, который может понадобиться для извещения...
Вот наша «резервистка»: ее решено оставить «на воле» для связи, для разведки, для помощи. Вчера вечером ее пришлось удалить чуть ли не силой: она предпочитала совместную открытую встречу с врагом плечо-о-плечо с другими товарищами, с близкими. Убеждения не помогали; только окрик «начальства» и напоминание о принятом решении и беспрекословном подчинении возымели действие. Сегодня она уже вся — олицетворение послушания, принимает распоряжения и уходит.
Вот девочки болтают с отцом, они спешат наговориться; старшая торопит: надо уходить. Жена прощается с мужем; она завидует «Голдочке», которая тут остается с мужем, будет делить с ним горе и радость борьбы, помогать ему в тяжелую минуту, а, может быть, обратно...
— Уходите, уходите, — торопит «начальство».
Последние обрывки фраз:
— Не забудь адреса мамы!..
— Поцелуй Ваську!
— Он живет в Киренском уезде...
— Пришли записочку!..
В углу, у окна, кто-то вытащил золотую десятирублевку и передает уходящей приятельнице:
— В случае чего, отошлите организации...
II.
Разочарование.
18-го февраля, часа три пополудни. На Романовке наступило то настроение полуутомления, которое приходит часто после пережитого высокого под'ема и крайнего нервного напряжения. Уже несколько часов ждали мы нападения, а оно не пришло. Когда часов в одиннадцать утра мы послали свое заявление губернатору, что мы не уйдем из Якутска и не остановимся перед самыми крайними мерами, мы думали, что нам придется прибегнуть к этим мерам скоро, сейчас. Мы думали, что мы немедленно подвергнемся нападению дикой орды: перед глазами вставала картина 1889 года...
А на нас никто не нападал. У окон стояли и сидели наши часовые. Одни с нервным напряжением, другие совершенно спокойно всматривались в убегающие вдоль улицы тени и внимательно следили, нет ли признаков наступления. Я был вестовым; снабженный свистком, ходил я по всем комнатам, приближаясь то к одному, то к другому часовому и справляясь, нет ли каких-либо тревожных предзнаменований. По приказу нашего начальства, часовой, заметивший что-либо неладное, не смеет об этом сообщить никому, кроме вестового.
Вот уже около часу, как я исполняю свои обязанности. На улице тихо, от часовых получаются спокойные вести. На Романовке постепенно водворяется полумирное настроение. Под'ем сменяется буднями. Пообедали, кое-кто кончает кушать, дежурные моют посуду...
Вдруг — свисток: это я дал тревожный сигнал по приказу нашего «диктатора». Все моментально — на своих местах, они готовы к отпору. У баррикады против наружной двери разместились наши ружейные стрельцы. Справа на высокой баррикадной стене — вооруженные револьверами. Часовые остаются на своих местах: они не смеют оставить их без приказания.
Обеденный стол сдвинут в сторону; сиротливо глядят с него недоеденные остатки. «Свершилось!» — передается от одного к другому, хотя никто не говорит ни слова, не издает ни звука. Тихое, напряженное молчание... минуты ожидания встречи с врагом лицом к лицу...
Но — никто не идет: не слышно бряцания оружия, грубых окриков казаков и солдат...
— Довольно! — командует наш диктатор.
Это была «инсценированная тревога»..
III.
Планы.
Костя недоволен нашей бездеятельностью, его томит безрезультатное ожидание нападения.
Мы лежим на полу при свете тусклых ламп, — лежим вповалку и болтаем. Рабочий день окончен, а спать еще не хочется. Кто-то взял в руки случайно оставшийся здесь том энциклопедии Брокгауза-Ефрона. Напрягая зрение, он пересматривает отдельные слова, а мозг его сверлит странная мысль: к чему мне это знать? Не унесу ли я завтра с собой приобретенных сведений в вечность?..
— Напрасно мы так сидим пассивно, без дела, — настаивает на своем плане Костюшко. — В городе всего 120 солдат, и нам было бы нетрудно одержать победу. Напасть ночью внезапно на казармы, обезоружить половину гарнизона, обыкновенно там находящегося, силой оружия подчинить себе остальную половину, стоящую на постах в разных частях города, захватить государственные учреждения, полицию, почту и телеграф, взять в плен самого губернатора и прочих представителей власти, провозгласить республику в Якутской области и водрузить здесь красное знамя....
Раздаются скептические замечания:
— Костя не учел якутских казаков, более многочисленных, чем «регулярное войско»... Что мы будем делать с завоеванной властью в обширном, пустынном крае, отрезанные от мира, от всей России? Не будем ли мы раздавлены войсками, которые бросят на нас из Иркутска и прочих мест Сибири?..
... Казаков он, конечно, во внимание не принимает: это не воины, а забитые, загнанные трусы, «верой и правдой» служащие тому, кто нм отдает приказания. А à la longue (надолго) держать власть в своих руках в Якутске он не собирается... Наше место не здесь, в улусах, среди тайги; нам надо пробраться туда, на Запад, «в Россию», туда, где идет ожесточенная подпольная борьба! Туда надо пробраться во что бы то ни стало: если нельзя прямо в западном направлении, то через Восток, через Японию, через Америку!.. Пока царские войска будут двигаться с юга на Якутск, мы, вооруженные, с красным знаменем, будем направляться на восток... К нам примкнут разбросанные по улусам и селам политические ссыльные; наша рать будет расти. Это будет смелый, яркий «исход»! Мы перевалим через горы, по ледяному покрову перейдем реки, оставим позади себя сотни верст непроходимой тайги и беспредельной снежной пустыни... Путь нам укажут наши же товарищи, бывшие участники алданской экспедиции. Мы достигнем берегов Великого океана... А там — переправа, свобода, встреча с американскими товарищами, повесть о пытках ссылки и великом побеге и, наконец, возвращение на поле битвы с той стороны, откуда нас совсем не ждали...
Опять скептические вставки и холодные возражения: неведомый путь, пожалуй, совсем непроходимый, неминуемая гибель в пути от усталости, мороза и голода, военный фронт на Востоке... А, главное: неосуществимость первого акта — захвата казарм врасплох, при отсутствии связей среди гарнизона, при нашем горе-вооружении и бдительной охране, окружающей наш дом...
А Костя не унимается: логическими доводами хочет он доказать осуществимость своего фантастического плана.
Теснее укладываемся мы на полу. Кто-то уже дремлет. В комнате темнее прежнего. Часовые сидят у окон и прислушиваются к малейшему шороху. По комнатам бродит вестовой, громкий говор переходит в тихий шопот, гадают, что принесет утро... Костя убеждает своего соседа в правильности своего проекта...
IV.
Страшно слышать такие слова от человека, который еще живет... Мы лежали на полу — тесно, близко друг от друга. Пули свистели над нашими головами: они решетили окна, стены и, проносясь над нами, прокладывали себе дальше путь через противоположные стены.
А мы теснились на полу, защищенные блиндажом, воздвигнутым нами в последние дни вдоль всех стен на высоте до окон. Те пули, которые попадали ниже окон, глухо ударялись о поленья и земляные насыпи нашего блиндажа, как бы громко ропща на то, что они даром выпущены и не получают ожидаемой человеческой пищи.
Полные злобы, лежали мы на полу: нас душило наше бессилие. Что можем мы делать с нашими охотничьими ружьями, револьверами, топорами и финскими ножами против солдатского отряда, обстреливающего нас вот уже третий день по приказанию начальства, держась на расстоянии выстрела современного ружья?
Сидеть вот так неделями, быть расстрелянными по-одиночке, не будучи даже в состоянии сопротивляться, быть лишенными возможности платить убийством за убийство, умирать от руки подлых трусов...
Мы не говорили об этом, но в голове бурлили эти отрывки мыслей, аккомпанируя ружейному песнопению.
И вдруг я слышу страшные слова:
— Гриша, я убит!
Едва слышно срываются эти слова с уст моего соседа по полу, Антона Костюшко. Какая-то пуля ухитрилась проскользнуть через щели в блиндаже и попала ему в спину. Бледность, кровь, пот, жажда...
Наш доктор — на другой половине. Недалеко от нас стоит бочка со льдом.
— Танечка! — окликаю я, слегка подымаясь.
Мы подаем раненому куски льда.
Вот идет, наклоняясь, врач, — бледный, волнующийся, сердитый:
— Подлецы! — повторяет он.
Рана тяжелая, но Костюшко пока жив. Он не стонет. «Танечка» держит себя молодцом, тесней только прижимаясь.
А пули все стучат, сердятся на неудачу и несутся через наши головы все дальше и дальше...
В висках бьет сильнее, и неотвязчиво сверлит вопрос: останется ли с нами военный мечтатель Костя, который только вчера вечером снова и снова развивал фантастический план внезапной вылазки, захвата казармы и оружия, и вместе с ними — власти в Якутске, а затем — ухода всех ссыльных вооруженными через тайгу, через Алдан, через горы, через море в Японию, в Америку и — обратно в Россию?..
V.
«Последнее слово».
Процесс, тянувшийся уже свыше недели, приходит к концу. Судебное следствие кончено. Обвинение и защита дважды обменялись речами. Наступает предпоследний момент — последнее слово обвиняемых.
Суд как бы насторожился. Председатель напряженно следит за каждым словом: как бы не пропустить крамольных речей. Только тот член суда, который сидит по правую сторону от председателя, попрежнему что-то продолжает рисовать.
Говорит наш офицер В. Бодневский, — тот самый, о котором кое-кто из свидетелей утверждает, что он во время нашего «сидения на Романовке» выходил во двор вооруженным в каждой руке по револьверу.
Я, кроме этого раза, не видел Владимира Петровича в роли оратора. Мне даже кажется, что это дело было ему не «по нутру». Он был военный человек, «человек дела» и, пожалуй, не без снисходительной улыбки относился к «орателям».
Теперь он первый заговорил к великому смущению председателя, ибо это была речь обвинителя, — грозная, сильная, уверенная в своей правоте. Она была соткана из отдельных коротких предложений. Когда он говорил, мне казалось, что это пули стучат в стены осажденного дома, совсем как на Романовке, но в осаде не мы, а они — судьи.
В зале нервное напряжение растет: слово Бодневского нас электризует, а суд — волнует. Председатель многократно прерывает его, но речь так построена, что после каждого перерыва начинается новое предложение, как бы не продолжающее предыдущей «запрещенной» мысли.
И все-таки председатель выходит «победителем»:
— Не стану я больше говорить, — уступает поле битвы Бодневский.
Следуют другие «последние слова». Говорящие нетерпеливо направляются председателем на путь «законности и порядка». Как мне быть? Скоро — слово за мной, а моя тема сплошь незаконная. Я должен был выяснить, как это случается, что сыны народа — солдаты падают от пули борцов за народные массы. Я должен был говорить о нитях, связывающих армию и революцию, о воздвигаемых между ними рогатках. Как мне это сказать в форме, приемлемой для председательского уха?
Я плохо слышу слова своих товарищей, — я ищу легальную форму для нелегальных мыслей. Моя внутренняя работа прерывается жарким спором между председателем и В. Курнатовским: председатель призывает его к порядку за «несдержанные выражения», а Виктор, глухой, продолжает свое слово, но, наконец, он взволнованно и сердито машет рукой и садится, не сказав того, что ему хотелось...
— Гирша Лурье, — вызывает председатель.
Что я буду говорить? В какую форму облеку агитационное обращение к солдатам?
— То, о чем я хотел бы говорить, я знаю, вы не дадите мне сказать; приспособлять же свои слова к чужим вкусам — не в моем характере, а потому я отказываюсь от своего последнего слова.
А в душе теплится надежда: это еще не последнее мое слово!
(OCR: Аристарх Северин)
Лурье Григорий Исааакович.
Родился в 1878 г., г. Витебск; еврей; высшее; пенсионер.
Проживал: Москва, ул. Покровка, д. 37, кв. 94.
Арестован: 3 марта 1938 г.
Приговорен: ВКВС СССР 17 сентября 1938 г., обв.: участии в к.-р. террористической организации.
Расстрелян: 17 сентября 1938 г.
Место захоронения: место захоронения - Московская обл., Коммунарка.
Реабилитирован в марте 1956 г. ВКВС СССР